дрока, под которым, пригревшись, свернулся клубком, и начал прыгать перед хозяином и радостно бить хвостом. Люди не обратили на него внимания, и пес решил, что им не до него. Через минуту он снова улегся, но теперь не спал, а, положив голову меж вытянутых передних лап, настороженно сверкал глазами и, подняв уши, пытался понять, зачем хозяева назвали его имя. Уж не собираются ли отправить его в деревню, где его ждет миска вкусного супа.
— Летом лачуга хороша только для кобр и скорпионов, а зимой в ней устраиваются медведи, едва отец уходит, даже ненадолго, — сказал Мануэл с горькой улыбкой. — Дом в деревне тоже не лучше, настоящий свинарник. Мы должны сломать все это и зажить по-новому! Я и в самом деле мечтаю построить дом у скалы. Удобный, в котором все будет: хорошие железные кровати, чтобы не разводить клопов и спать по ночам спокойно; простыни и наволочки — ты их сама сошьешь из холста, который мы купим на ярмарке, — посуда, салфетки, обеденный стол. Мне надоело есть из глиняного горшка, да еще на корточках! В Португалии крестьянин живет хуже скота, и мне стыдно за нас.
— А мне нисколечко! Я такой родилась, такой и умереть хочу и дом в деревне не брошу.
— Как не бросишь? Мы должны уйти из этого свинарника, иначе погибнем. Мы его продадим, а деньги пустим на новый…
— Там родились наши дети… там они росли…
— Послушай, жена, всегда нужно смотреть вперед. Я же сказал: построим дом и все переедем сюда. И мне и моему отцу горы дают радость. А тебе? Впрочем, тебе всегда не нравится то, что нравится мне…
— Не люблю я горы, не люблю, — говоря это, Филомена смотрела на мужа, не моргая, поджав губы, и он не понимал, то ли она смеется над ним, то ли жалеет, то ли не соглашается. Ее платок упал на плечи, взгляд был острый, пронзительный, она выставила вперед сухую сильную ногу и подняла лицо, на котором оставили свой след тяжелый труд, борьба, огорчения, голод и бог знает еще какие лишения, но которое было озарено неугасимым светом весны и красотой, пленившей его когда-то. И Мануэл, словно страстно влюбленный, вновь почувствовал, как его мускулы, разомлевшие на солнце, приятно напрягаются.
— Послушай, жена! Когда ты станешь жить в этом доме, который будет укрывать тебя от ветра, воющего в горах, от снега и дождя, которые будут хлестать в стекла, а окна у нас будут обязательно — ты снова расцветешь. Расцветешь, как яблонька… Пойдем в хижину…
Филомена отрицательно покачала головой, отец должен был вот-вот прийти. На ее лице еще не погасла улыбка, в которой, как показалось теперь Мануэлу, смешивались боль и любовь.
— Я хочу договориться с мастером Ларой. Что ты на это скажешь? Не согласна? Значит, хочешь остаться в деревне?
— Да, хочу. Я против того, чтобы продавать наш дом в деревне.
— Но хозяин — отец, и последнее слово за ним! А он хочет!
— А я не хочу.
— Но почему?
— Не хочу, и все. Мне хорошо только в нашем домике, там жила и моя мать, там ночами я слушаю, как звенят в хлеве колокольчики коров, а по утрам просыпаюсь от петушиного крика…
— И здесь все это будет…
— Не хочу. Здесь мне страшно. Горы всегда пугали меня. Я ненавижу тишину этих утесов. Когда я смотрю на скалы, они кажутся мне привидениями, которые вот-вот набросятся на меня. Нет, если ты хочешь, чтобы я прожила еще несколько лет, не уводи меня из деревни.
— Значит, дом не строить?
— По-моему, не надо. Этот дом принесет нам несчастье!.. Черт бы побрал твою хибарку! И почему ее молния не сожжет?! От нее и идет все зло!
— Ее построил отец, и разве ты не знаешь, что он счастлив в ней, как ящерица!
— Ну и пусть здесь живет!
Оба задумались. Заметив, что лицо Филомены все еще выражает досаду, Мануэл с вызовом бросил:
— Значит, не хочешь! Тебе больше нравится хлев?..
Он смотрел на жену, и все внутри у него кипело, золотистые искорки в его глазах разгорались, словно угли на ветру. Да как она смеет так говорить! Нет ей прощения! Его отец сложил эту хижину из камней, громадных, как опоры виселицы. Камни были плохо подогнаны друг к другу, крыша, сооруженная из соломы и тонких жердочек, протекала, дверь была сколочена из досок, и единственное окно открывалось только в хорошую погоду. Таково было логово отца на протяжении многих лет.
— Почини крышу, обмажь стены глиной, — начала Филомена, — поставь кровать…
— Нет, мои слова не должны расходиться с делом. Эта хибарка останется такой, как есть.
И вяло улыбаясь, Мануэл снова лег рядом с Фарруско. Желание прошло, и он стал жевать зеленый листочек вереска. Из кустов пополз густой туман, он заслонил собой радостное видение — его заветную мечту о доме. Долго смотрела на мужа неподвижная Филомена, мысли вихрем проносились у нее в голове.
— Я ухожу, — наконец проговорила она. — Скоро ложиться спать. Я приходила за капустой, Жаиме забыл…
Она пошла на огород, и вскоре появился старик. Он поставил палку к стене, вытряхнул землю из башмаков и сказал:
— В этом году время торопится, я только что слышал перепелку. Раз десять пропела да так громко!
— Садитесь, отец. Ноги не болят? — спросил Мануэл, желая таким, хотя и весьма платоническим образом, показать свою заботливость.
Старик сел, ничего не ответив, но, судя по выражению его лица, остался доволен приглашением. А через некоторое время, разморенный ласковым солнцем, он присоединился к сыну, растянувшись на мягкой траве. И тут Мануэл, обрывая листочки с ветки дрока, рассказал ему о своих планах насчет постройки дома. Рассказал, почему ему не нравится в деревне, в тесной и вонючей лачуге, рядом со сварливыми соседями, которые вечно подсматривают и подслушивают, что происходит за чужими дверьми. А уж здесь незваные гости к ним не явятся. Отец слушал сына молча, широко раскрыв глаза. И тот, принимая это молчание за одобрение, приводил один довод за другим и даже изложил требования, согласно которым ведется строительство домов.
Но отец, привстав, вдруг ворчливо сказал:
— Чтобы построить дом, нужно иметь вот это…
Мануэл, продолжавший лежать ничком, не видел его выразительного жеста и поэтому спросил:
— Что это?
— Это… — и отец снова сделал тот же жест. — То есть деньжата… Есть они у тебя?
Мануэл кинул на отца испуганный взгляд, словно ему приставили к груди дуло пистолета.
— У тебя же пусто в карманах, — продолжал старик. — Зачем ты